Первый заместитель председателя Синодального отдела по взаимоотношениям Церкви с обществом и СМИ, советник председателя Государственной Думы ФС РФ, член Общественной палаты РФ Александр Щипков — о манифесте Константина Богомолова «Похищение Европы 2.0».
Режиссер Константин Богомолов опубликовал манифест «Похищение Европы 2.0», который спровоцировал политическую дискуссию. Тому есть две причины. Одна психологическая. Автор произнес тезисы, задевшие носителей либерального мировоззрения за живое и вызвавшие у них когнитивный диссонанс, о природе которого будет сказано ниже. Вторая причина — это грядущие выборы в Госдуму, без которых накал этой дискуссии был бы непонятен.
Богомолов назвал свою статью манифестом. Истории известны манифесты двух типов: политические и художественные. Первые — это философско-политические программы, например Коммунистический манифест Карла Маркса или «Доктрина фашизма» Бенито Муссолини. Второй тип представляет собой декларацию эстетических принципов в искусстве. Таковы «Манифест футуризма» Филиппо Маринетти или «Манифест имажинистов» Анатолия Мариенгофа. Константин Богомолов, театральный режиссер, следуя Сергею Кургиняну, берется за политическую философию.
Основной тезис Богомолова: Россия (читай — элиты 90-х) стремилась в просвещенную Европу, а та обманула ее ожидания. Вместо царства свободы и поддержки дерзновенных лидеров бизнеса и радикальных художников Европа за пару десятилетий скатилась в трансгуманистическое морализаторство и установила новый дисциплинарный порядок, который назван автором «этическим рейхом». Вполне очевидно, что имеется в виду идеология толерантности и политкорректности и связанные с ней методы жесткого социального контроля, практикуемые западной бюрократией. «Этический рейх», описываемый Богомоловым, — не что иное, как левый либерализм, захлестнувший Европу и Америку. Действительно, на редкость непривлекательный и отталкивающий.
Богомолов считает, что этот новый режим, порождающий «людей-роботов», возник не сам по себе, а как противоядие от нацизма и, по логике режиссера, впал в обратную крайность. Жертвой этой крайности стал, по мысли автора, «сложный человек», на смену которому создали какого-то отформатированного евростандартами трансгендерного симулякра.
«Сложному человеку», пишет Богомолов, противостоит «робот с застывшей улыбкой — но это не улыбка культуры, а улыбка вырождения». Вообще-то «вырождение» — словечко из арсенала евгенических теорий Третьего рейха, но автор применяет его для характеристики самого «рейха», пусть и этического. Человек, по Богомолову, «сложен» тем, что в нем все одинаково прекрасно — и высокое, и «зверское» начала. Богомолов возвышает человека ницшеанского типа — «одновременно высокого и низкого, ангела и дьявола, любящего и ненавидящего, верующего и сомневающегося, рефлексирующего и фанатичного».
Он пытается взять в союзники Ф.М. Достоевского с его внутренне сложными персонажами. Надо отметить, что эти отсылки осложнены творческими интенциями самого Богомолова, чей театральный проект допускает превращение героев Достоевского в педофилов и извращенцев… На сцене персональная творческая воля режиссера обретает полную свободу не только от нравственных ограничений, но и от духа первоисточника. Себя самого Богомолов понимает не «тварью дрожащей», а созидателем больших смыслов, которому все позволено. А отсюда возникает путаница с пресловутой «сложностью».
Дело в том, что Достоевский никогда не ставит «ангела» и «зверя» в человеке на одну доску, не рассматривает эти начала как равноправные. Он оплакивает такого двойственного человека как несчастного и духовно больного, сочувствует, но никогда им не любуется. Сложной является не натура героя, а его отношения с социальной средой и другими людьми. Режиссеры-авангардисты, напротив, выводят на сцену очень‑очень «сложных» героев, а связи между ними прописать не в состоянии. Отчего спектакль глупеет и рассыпается на лохмотья. Пытаются спасти его эпатажем и кривизной движений, но не получается…
Если перейти к характеристике других богомоловских тезисов, придется констатировать, что они сомнительны чуть менее чем полностью. Например, боязнь нацизма, которую автор приписывает Европе, сильно преувеличена. Вопреки всем официальным реляциям, нацизм не является для Европы абсолютным злом. Европейцы относятся к нацизму очень прагматично: в их собственном жизненном пространстве это нежелательное варварство, но в Восточной Европе нацизм не только не помеха, но и весьма полезная вещь в качестве политического буфера для сдерживания России — отсюда такая деятельная поддержка евроэлитами ультраправых режимов.
По существу, автор манифеста противопоставляет левому либерализму («этическому рейху») не менее бесчеловечный ницшеанский правый либерализм. Он призывает либералов вернуться к истокам — так когда-то коммунисты призывали своих товарищей вернуться к «ленинским заветам».
Автор надеется на появление «новой правой идеологии», которая, согласно его ожиданиям, должна вернуть в политический театр старый либеральный репертуар 90-х годов. Либерализм минус западничество — вот суть «новой правой» по Богомолову. И эта мысль, к нашему удивлению, вызвала скандал в либеральном лагере, поскольку российский либерал в отличие от своего европейского собрата иррационален и истово религиозен: «европейские ценности» для него сакральны, это символ веры, и никакого «разочарования» в сакральном он позволить не может. Даже Богомолову.
Консерваторы, напротив, обрадовались — и тоже напрасно. Им понравилась стилистика богомоловского евроскепсиса, но они не поняли главного: что именно предлагает Богомолов взамен. Данная ситуация лишний раз доказывает: консерватизм не является самостоятельной идеологией, это рефлекторная реакция на революционно-реформаторские импульсы, но при этом «консервироваться» может что угодно, включая идеологию неоколониального либерализма.
Единственное, что мы, православные христиане, можем в связи с этим сказать: нам одинаково далеки как левый, так и правый либерализм. Следовательно, смотреть на этот внутрилиберальный конфликт мы можем лишь со стороны — отстраненным и грустным взглядом.